С этого вечера Миша все время думал о женитьбе, воображая себя отцом маленьких, многочисленных детей. Матери он начал грубить.
Однажды Лизавета Ивановна сказала:
— Поросята подросли, отвези-ка пару Павала-Шимковскому, он любит йоркшир. Да не растряси дорогой… Вот ведь, хороший, кажется, человек Павала, а детей распустил, срамота. Я всегда говорю, не давай детям воли.
Миша приоделся, сам выбрал двух лучших поросят, посадил их в мешок, положил его под козлы в тележку и на гнедом мерине поехал в село Марьевку, где земским начальником служил Павала-Шимковский, живя с дочкой Катенькой и сыном Алексеем.
В крытых, вдоль дворовой стены, сенях и на крыльце стояли мужики, — здешние и из дальних деревень, — и с утра ожидали выхода земского начальника. Мужики пришли насчет податей и шумели. Иных вызывали по повесткам для судебного разбирательства, стояли они в сенях без шапок. Мальчик в синей рубахе, с оловянным крестиком на толстом шнурке и в новых валенках, ходил то в дом, то к мужикам, отбирая повестки. Его спрашивали: «Что барин-то — все спит?» — «Спит он, я тебе сто раз говорил — спит», — отвечал мальчишка.
— Ох, господи, — вздыхает рябой мужик, — мы, пестравские, с утра не евши.
— Все спит, — отвечает ему статный крестьянин с курчавой бородой, с серьгой в ухе, — все спит. Давеча я приходил, — что барин? Спит еще, говорят. Теперь прихожу, — он, говорят, опять спит… Ну, ну.
— Теперь спать не полагается, — громко заговорил, протискиваясь к ним, черный и злой крестьянин, Назар, — теперь закон — свобода.
— Это правильно, — ответил лысый мужик, — наш барин околицу стал затворять на замок, — езди, говорит, кругом. Хорошо. Мы ему говорим: теперь околицу запирать не полагается, теперь свобода. А он по морде бить. Околицу мы поломали. Мы разве бунтуем, мы насчет дороги… Нам без дороги нельзя.
— В одно слово, — говорил красивый мужик с серьгой, — летось к нам худощавый человек приходил, все яйца ел сырые, посолит и съест. Собрал сход и говорит: «Помещик вами пользуется, жиреет, а вы без земли». Хорошо так рассказывал, только все прибавлял: «благодаря тому» да «благодаря тому», так и не поняли, за что благодарит…
В сенях мужики задвигались и замолкли; вышел Алексей и тихим голосом, заикаясь и вытягивая жилистую шею, проговорил:
— Подождать придется, мужички, до вечера, — папа спит…
Мужички разглядывали его молча, как диковину. Без усов и бороды, зеленое, обтянутое лицо Алексея было все в морщинах, словно истомленное тайным недугом, страдальческие глаза глядели жалобно, как у больного щенка.
Алексей нырнул шеей и, с усилием вытянув губы, добавил:
— Так вы подождите.
Мужики, насмотревшись и решив, что раз это барский сын, то может быть чудаком каким угодно, сразу зашумели:
— Нам ждать нельзя, у нас лошади не кормлены, сами есть хотим. Что за порядки — деньги принесли, а он не берет… Разбудить его. Потом отоспится… Будить его, ребята, будить…
— Как хотите, — говорил Алексей ближайшим к нему мужикам, — я бы сам, конечно…
— Идем, ребята, — покрывая все голоса, закричал Назар, — разбудим его. Что стали, напирай!
Мужики все сразу заговорили и двинулись к сеням, тесня Алексея; Назар, протискиваясь, взялся за скобу двери, но дверь распахнулась сама, и на пороге появилась полная девушка небольшого роста, красивая русской красотой, насмешливой и ленивой…
— Молчать! — сказала она. — Это что еще такое! Узкие брови ее сдвинулись. На круглой белой щеке чернела маленькая мушка.
Мужики сняли шапки, девушка спросила сурова: — Что вам надо? Деньги принесли?
— Мы к его милости — нельзя ли доложить? Тяжело нам, рабочее время…
— Отец примет ночью, а я, если хотите, сейчас. Эй, Степка, — крикнула девушка, — вызывай очередных…
Она закрыла дверь, и мальчик в валенках закричал тонким голоском:
— Петр Терентьев Карнаушкин Сизов!
— Здеся, — торопливо ответил красивый мужик с серьгой и, встряхнув блестящими от коровьего масла волосами, вошел в дом.
Тем временем Михаила Михайлович Камышин, потряхиваясь в дребезжащей тележке по горбатым доскам моста через глинистую реку Марью, въехал в село и, завидя зеленый купол церкви, перекрестился, не теряя достоинства, то есть помахал пальцами между подбородком и животом.
Всю дорогу представлял себе Миша, как лихо проедет по селу и все скажут: «Вон камышинский помещик». Но больше всего хотелось ему, чтобы так воскликнула дочь земского начальника: о ней Миша много думал, лежа в постели, хотя видал ее не часто.
Миша нахлестал мерина и, распугивая кур, сопровождаемый лающей собакой, подкатил по площади к крыльцу Павала-Шимковского и скосил глаза на окно с кисейной занавеской.
Маленькая ручка приподняла занавеску. К стеклу придвинулась женская голова…
«Она, — подумал Миша и поскорее отвернулся, — а я, господи, в пыли, и нос, наверное, не чист…»
Ворота отворил мальчик в валенках, и, бросив ему вожжи, Миша взошел на крыльцо, где, склонив головы в круг, что-то рассматривали крестьяне.
— Пропусти-ка, милейший, — важно сказал Миша, указательным пальцем нажав плечо загораживавшему дорогу мужику.
Мужик оглянулся, посторонился и сказал:
— Да ты прочти, Сизов…
— Я неграмотный; я отдал ей платежных шестнадцать рублей, получил фитанец.
— Вот, барин, прочитайте, мы тут не разберем, — обратился к Мише тот же мужик.
— Сомневаемся мы, — сказал Назар громко. Миша брезгливо, так же как тогда в хлеву, улыбнулся и поднес к близоруким глазам клочок бумаги.