— Ах, батюшки!
— Ничего, — сказал Мишука, — для этого тебя и держу, корова.
Затем начались возня и всевозможные игры. Мишука барахтался, хохоча под навалившимися на него кучей девушками, стаскивая их за ноги, за головы, катался, ухал. Половицы ходили ходуном, и внизу, в полутемном, всегда запертом зале с портретами дам и кавалеров в напудренных париках, с золоченой мебелью, изъеденной мышами, печально звенела подвесками хрустальная люстра…
Навозившись и взмокнув, утешенный и веселый, Мишука ушел по внутренней лесенке вниз, в кабинет, и лег спать.
К вечеру надвинулась большая гроза, было душно, — погромыхивало. Пошел дождь — мелкий, отвесный, теплый, слабо шумел в сумерках в листве. Изредка озарялись окна далеким синеватым светом.
Мишука сидел на диване, подложив руку под острую морду борзой суки, любимицы, — Снежки, и слушал сонный, однообразный в сумерках, шум дождя за открытым окном.
Снежка взглядывала выпуклыми глазами на хозяина и снова опускала сонные веки. При раскатах грома она оборачивалась к окну и рычала. Мишука поглаживал ее голову и думал о происшествиях вчерашнего дня.
Только теперь, в эти дождливые сумерки, додумался он до того, что вчера произошел с ним жестокий афронт, что над ним насмеялись, потом его отвергли, потом его побили, потом напугали, — грозили застрелить.
Мишука даже зарычал, все это ясно себе представив:
— Не уважать меня, Налымова… Меня бить по щеке… Меня, Михала Михалыча Налымова, — оскорбить… Захочу — губернию переверну… А меня — они… Меня — эти…
Он спихнул собаку с колен. Снежка слабо визгнула, полезла под диван и там стала вылизываться, щелкать зубами блох. Мишука сидел, раздвинув ноги, глядя перед собою на неясные пятна портретов. Необходимо было что-то сделать: гнев подпирал под самую душу. Мишука стал было думать, как изорвет платье на Вере, как измочалит нагайкой Сережку, — но эти представления не облегчили его…
Он тяжело поднялся с дивана и зашагал по кабинету. «Ага, пренебрегаете, ну, хорошо… — Он взял пресс-папье и расшиб его о паркет. — Ну и пренебрегайте». Гулкий стук прокатился по пустынному дому. Мишука стоял и слушал, — все было тихо. Он взял со стола переплетенную за пять лет сельскохозяйственную газету, — волюм пуда в два весом, — и тоже швырнул его на пол. Опять прокатился стук по дому, и — снова тихо, — никто не отозвался.
«Мерзавцы, никому дела нет до барина… Только бы воровать. Только деньги с барина тащить», — подумал Мишука и вдруг с омерзением вспомнил давешнюю возню в мезонине.
— Твари, — уже совсем зарычал он, — я вам покажу, как на меня верхом садиться!.. Ванюшка!
Мишука пошел по темной комнате к лакейской и закричал:
— Ванюшка, беги на конюшню, скажи — барин приказал запрячь две телеги, живо… Да позови мне приказчика… Живо, сукин сын!..
Дождь хлестал в нарочно настежь раскрытые окна мезонина, где девушки, растрепанные и растерзанные, всхлипывая, завязывали в узлы платьишки, бельишко, разные грошовые подарки. Дуня уже сидела внизу, на телеге под попоной, со зла — молчала. Промокшие рабочие ходили с фонарями, посмеивались. Дождь шибко шумел в тополях, наплюхал большие лужи. Сбежала с крыльца Марья, вспухшая от слез, — поскользнулась, и узел ее шлепнулся в лужу, — заржали рабочие, Марья завыла и полезла на телегу. В доме на мезониниой лестнице Мишука кричал, щелкая арапником по голенищу:
— Вон, грязные девки, вон!
Кубарем, с вытаращенными глазами, скатились вниз Фимка и Бронька, — Мишука для смеха подстегнул их по задам.
— Батюшки! Убивают! — заорали Фимка и Бронька и заметались по лужам между телегами. Их посадили, прикрыли рогожей. Мишука кричал:
— Коленкой ее, коленкой поддавай ворону! Приказчик и Ванюшка вывели, наконец, Клеопатру.
Она отбивалась, кусала руки, выворачивалась, дикая, как ведьма.
— Врешь, — хрипло сказала она Мишуке и ощерилась, — не прогонишь, не уйду, я тебе не собака…
Наконец Клеопатру усадили. Возы тронулись. Рабочие, громко смеясь, раскачивая над травой фонари, ушли к людской, пропали за отвесной завесой дождя. Мишука, удовлетворенный, наконец, за эти два дня, отомщенный за все обиды, ушел в дом.
Никто, даже конюх, сидевший на переднем возу, не видел, как на повороте сплошь залитой водою дороги Клеопатра соскочила с задней телеги и скрылась за кустами в саду.
Петр Леонтьевич вошел в комнату мальчиков, которая называлась так по старой памяти. Комната была, как и все комнаты в репьевском доме, — высокая, штукатуренная, со старой попорченной мышами и молью мебелью. На одной стене, над диваном, висели распластанные крылья уток, стрепетов, кобчиков, грачей, давным уже давно насквозь пропыленные. Когда сюда входили со свечой, то казалось, будто по стене ползают безголовые чудища. Трофеи эти принадлежали Сергею, не позволявшему к ним притрагиваться. Лет двенадцать тому назад, когда ему подарили первое ружье, он с утра до ночи бухал по саду, на пруду, в лугах и до того провонял падалью и сад и дом, что Ольга Леонтьевна решила не выходить из своей спальни.
С улыбкой, глядя на стену, покрытую вороньими крыльями, вспоминал Петр Леонтьевич прошлое время. Хорошее было время. Многие, многие милые люди были еще живы. Сережа и Никита, славные мальчики, подавали большие надежды. Жива была дорогая Машенька, всегда в белом, всегда приветливая, всегда озабоченная, — как бы получше накормить гостей, или поженить кого-нибудь из близких родных, или уладить какую-нибудь неприятность.