Мишука фыркнул носом и повернулся к скотнице:
— Баба, ты кто такова?
— Мы скотницы, барин.
— Вот тебе, дура, три рубля. Отрежь у коров сиськи. Я завтра тебе еще три рубля подарю. Поняла?.
— Что вы, батюшка, у коров сиськи резать!
— Я говорю — режь. Вот тебе еще полтинник.
— Нате ваши деньги… Грех, прости господи. Лошадей подали. Мишука влез в коляску, плюнул на репьевскую землю и уехал — залился малиновым налымовским колокольцем.
В репьевском дому все уже легли спать, только у Петра Леонтьевича еще теплился свет в окошке.
Каждый вечер, перед тем как помолиться на сон грядущий, Петр Леонтьевич заходил к сестре. Ольга Леонтьевна в это время либо сидела за приходо-расходными книгами, либо читала листок отрывного календаря, придумывая: что бы такое заказать на завтра вкусное?
Поцеловав руку сестре и дав ей свою руку для поцелуя, Петр Леонтьевич говорил неизменно:
— Не забудь, душа моя, помолиться.
Так было и сегодня. Петр Леонтьевич сказал Ольге Леонтьевне, поцеловав ей руку: «Не забудь, душа моя, помолиться» — и не спеша пошел в свою комнату, осторожно притворил дверь и вдруг увидел на белой печке таракана.
Петр Леонтьевич снял сапоги, осторожно и покряхтывая влез на лежанку и стал читать заговор. Таракан пошевелил, пошевелил усами и упал. Петр Леонтьевич сказал:
— Так-то.
И полез с лежанки. В это время вдалеке раздались два выстрела. Петр Леонтьевич открыл окно и стал слушать.
Долго после выстрела была тишина в саду, затем приблизились голоса — мужской и женский.
— Милый, голубчик, что мне делать? Я не могу.
— Конечно, конечно, Верочка, ты права, ты совершенно права…
— Не сердись на меня, Никита…
— Я повторяю — ты совершенно права, иначе ты и не могла мне ответить.
— Покойной ночи, Никита.
— Спи спокойно, Верочка.
Хлопнула балконная дверь. Петр Леонтьевич некоторое время подмигивал в темное окошко. Затем за стеной послышались шаги, скрипнула кровать. Это вошла Вера и начала плакать, сначала неслышно, потом все громче. Сморкалась. Петр Леонтьевич накинул безрукавку и постучался в дверь к Верочке.
— Ну вот, ты и плачешь, — сказал он, садясь против нее и топая ногой.
— Дядя, уйдите.
— Уйти-то я уйду, а ты все-таки расскажи, отчего ты плачешь, — голова, что ли, болит?
— Да, болит.
— Кто стрелял-то?
— Сережа.
— В кого?
— В грачей.
— Ну-ну, Верочка, — Петр Леонтьевич положил ей руку на голову, — дитя милое?
— Что, дядя? — Вера сразу еще громче заплакала, легла лицом в подушку.
— Сережу очень любишь? — Да.
— Это я все устрою, — сказал Петр Леонтьевич задумчиво. — Ты, знаешь что? — ты ложись-ка спать, а я пойду к себе, да и подумаю. А утром пойдем с тобой гулять в рощу. Сядем на травку, ты поплачешь немножко, мы поговорим, и все устроится.
Петр Леонтьевич поцеловал Веру и, вернувшись к себе, стал перед киотом, где горели лампады и восковые свечи, и долго не мог собраться с мыслями — начать молиться: все улыбался в бороду.
Приехав с подвязанным колокольчиком на восхода солнца к себе на усадьбу, Мишука оставил лошадей у конюшни и пошел по черной лестнице в мезонин к барышням, предполагая, что врасплох накроет девиц за блудом.
«Ну, уж накрою, ну, уж я накрою», — думал он, распаляя сам себя. Ступени скрипели. Он ударил ногой в дверь и вошел в девичью, дико озираясь.
В душной девичьей, сумеречной от розовых штор, было тихо и сонно. Фимка и Бронька подняли взлохмаченные головы с подушки, — спали они в одной постели, — увидели грозного барина и спрятались под одеяло.
— Вставать! — крикнул Мишука.
Марья, зачмокав спросонок, потянулась так, что вся выворотилась, зевая оглянулась на барина и прихлопнула рот ладонью. Дуня повернулась голым боком. Клеопатра неподвижно лежала на спине, прикрыв остро торчащим локтем глаза.
— Водки, — сказал Мишука появившемуся в дверях непроспанному Ванюшке, — закуски. Живо!.. — И, подойдя к Клеопатре, потянул ее за локоть: — Продери глаза, грачиха.
Девушкам он приказал, не одеваясь, оставаться в рубашках. Снял кафтан, сел на диванчик за стол и довольно свирепо поглядывал, посапывал, покуда Ванюшка не принес на большом серебряном подносе разнообразную закуску, графин с водкой и прадедовскую круглую чарку.
Тогда Мишука, расставив локти, принялся за еду. Наливал чарку, сыпал в нее перец, страшно сморщившись, медленно выпивал, — дул из себя дух, затем приноравливался вилкой к грибку поядренее.
Марья, раскрыв глаза, следила за тем, как во рту Мишуки исчезают куски балыка, ветчины, целые огурцы, пирожки, помазанные икрой. Фимка и Бронька переминались у печки и тоже пускали слюни. Клеопатра, положив ногу на ногу, спустив с плеча рубашку, шибко и сердито курила. Дуня прибирала большие волосы. Вдруг Мишука поперхнулся, фыркнул и принялся хохотать, тряся животом стол.
Дуня сейчас же подбежала к нему, села на колени, ластилась:
— Что это мне спать хотелось, а увидела тебя — весь сон прошел. Чему смеешься-то?
— Подлиза, — проговорила Клеопатра, пустив дым через нос.
Мишука, захлебываясь, сказал:
— Как я мерина-то, мерина — в воду… А мерин-то — их любимый: старый, на покое, а я его — в воду…
Фимка и Бронька засмеялись, сделав куриные рты, и вытерлись. Мишука встал из-за стола, потянулся, все еще улыбаясь. Дуня заглянула ему в глаза:
— На мою постельку ляжете?
Мишука, не отвечая, подошел к Фимке и Броньке, взял их за загривки и стукнул друг о дружку. Девчонки визгнули, присели. А он подошел к Марье и хватил ее ладонью по жирной спине. Марья ахнула: