А Коля прошел к лошадям, завалил сена, закрыл ворота, посадил на цепь собаку и полез по лесенке на крышу сарая, где из веток и соломы сделана у него была вышка-шалаш. В шалаше лежали донельзя засаленные красная перина, две розовые подушки, и в медном тазу стоял огарок, который Коля сейчас же и зажег.
Здесь, в уединении, лежа под тулупом, Коля мог смотреть на звезды и читать приложения к «Свету». Но сегодня не занимали его ни похождения игрока в «большом свете», ни «развратная графиня Кармоньяк». Глядя на пламя свечи, над которым толкалась мошкара, думал Коля:
«У самого Мейергольда училась, имеет бумагу, поди-ка, высокая теперь стала, взрослая… А как уезжала, говорила: «Не забывай меня, Коленька…»
Коля оперся на локоть, лицо его стало детским и задумчивым.
«Я-то не забыл, а меня, конечно, давно забыли. У нее все переменилось, а здесь всех перемен и есть, что пройдет зима — лето настанет, и я в шалаше живу. А все-таки, — Коля вздохнул, — никто ее так не любит, как я… Следочки бы ее целовал… Она взяла бы аршин мой, например, я бы это место, где она держала, отрезал пилой и закопал бы в огороде у плетня, чтобы никто, кроме меня, не дотрагивался… С офицером живет. Эх, маменька. Вруг же люди без совести, без понятия. Людям до всего дело. Только я всем покажу, как языки чесать, первому пащенку Сашке язык оторву. Ах, дрянь…»
Коля сбросил тулуп и сел в сильном волнении.
«Он непременно под нее подкопается, он, я знаю, чего придумал».
И Коля стал поспешно одеваться, путаясь, бормоча и сердясь все сильнее.
Потом, задув огарок, сбежал по приставной лесенке вниз и вышел на улицу. Из-за крыши поднялась луна, и длинные от нее густые тени легли на свежую дорогу; отсвечивали неровные окна изб, за речкой пьяный человек кричал истошным голосом.
Сашка, раздумывая над Колиным невежеством, постоял у лавки, потом щелкнул пальцами и побежал по огородам к дьячкову дому. У самых ворот нагнал он Матвея Паисыча и, забежав вперед, засматривал дьяку в глаза.
— Неужели вы, Матвей Паисыч, шуток не понимаете? — сказал он слащавым голосом. — Я, например, ужасно уважаю Анну Матвеевну и всегда готов ей услужить…
Дьяк остановился и, не поднимая головы, навострил ухо.
— Я чувствую, кто они и кто я, — продолжал Сашка, — я неуч и лодырь, а они — образованность, приятность в обращении, рафинад.
— Верно, — сказал дьяк и вместе с Сашкой нехотя взошел на крыльцо.
— Я на тот предмет говорю, Матвей Паисыч, — у Сашки даже голос стал томный, — что если они прокатиться пожелают, у вас ведь, Матвей Паисыч, лошади даже нет, а у маменьки два жеребца, так я всегда, только крикните, прибегу и доставлю…
— Это хорошо ты насчет жеребца, — сказал дьяк и вдруг схватил Сашку за руку. — Не знаю я, парень, что у тебя на душе… Ах, Сашка, не верю я тебе… Растревожил ты меня…
— Матвей Паисыч, отец вы мой родной, Анна Матвеевна как сестра мне, вместе ведь выросли. — Сашка вдруг оглянулся и зашептал, близко наклонясь: — А Шавердов-то, как вы ушли, говорит: «Лопни мои глаза, если я ей салазки не загну…»
— Врешь, — сказал дьяк басом и оттолкнул Сашку, — Шавердов не скажет…
Сашка вытащил даже крест из-за пазухи, чтобы побожиться, и вместе с дьяком вошел в дом. Расстроенный Матвей Паисыч прошел в зальце, где стояли сундуки, покрытые кошмою, на окне висел в клетке воробей и повсюду были постланы чистые половички…
— Пол-то ножищами не топчи, — сказал дьяк отчаянно и, схватясь за голову, сел на табурет. Напротив него поместился Сашка и, трогая дьяка за колено, продолжал:
Мне маменька сегодня говорит: «Вот, хоть бы душенька наша, Аннушка, приехала, хочу глазком на нее поглядеть».
— Ну, — так и сказала? — спросил дьяк. Сашка опять принялся божиться.
— Я, чай, — маменька говорит, — выросла Аннушка-то. А что же у вас, Матвей Паисыч, карточки ни одной ее нет?
— Есть, — сказал дьяк и вдруг весело подмигнул, — в заветном месте запрятаны, боюсь, украдут, тебя боюсь… А показать?..
Сашка, зная дьяка, смолчал; тогда у дьяка даже руки вспотели — до того хотелось ему показать, — и, наконец, едва не плача и говоря: «Позднее время, Сашка, иди спать, уходи», вытащил из сундука шкатулку с карточками и, вздув лампу, еще раз сказал: «Уйди».
Снята была Аннушка множество раз, сначала в простеньком платье, с косой и удивленными глазами, потом коса исчезла, появилось драповое пальто, даже пенсне на одной фотографии. «Ученость», — прошептал на это дьяк. Далее платья улучшились, из снова отросших волос завилась прическа, и на последней, наконец, фотографии снялась Аннушка в бальном туалете с открытою грудью и руками, — такая прекрасная, с едва начинающейся нежной полнотой, что дьяк, закрыв ладонью дочку, в волнении прошептал:
— Пошел прочь, Сашка, недостоин…
Тогда произошло очень странное: Сашка так сильно оперся о край круглого столика, что он хрустнул, и все фотографии, кроме одной, посыпались на пол; дьяк взмахнул руками и тотчас присел, подбирая, а Сашка, быстро схватив карточку Аннушки в бальном платье, сунул в карман…
— Показывай тебе, растяпа, — ругал его дьяк. Сашка же, повертевшись еще с минутку, надел картузик набекрень и, нащупывая в кармане карточку, побежал домой.
План у Сашки возник внезапно, и он знал теперь, что дьякова дочь не откажет ни в чем, потому что очень хитро и ядовито было придумано одно дело.
Круглая и рыхлая попадья Марья тоскливо ела лапшу, сидя в столовой, когда вошел Сашка.
Мебель у попадьи стояла в парусиновых чехлах, над столом висел увеличенный портрет попа, и в шкафчике аккуратно были расставлены золоченые чашки; но, несмотря на всю эту роскошь, на кружевные занавески и пальму в углу, тосковала попадья по двум причинам: во-первых, сегодня свистнули у нее из кухни два ржаных хлеба, а во-вторых, ей было вообще скучно. Кругом жили одни воры, да ругатели и ругательницы — Шавердова, новая попадья, писарша и весь народ; не с кем поговорить по-человечески; покойный поп «Ниву» хоть выписывал и был балагур, а Сашка неизвестно в кого уродился, дурак дураком.