У Сашки было круглое и белое, с лисьим подбородком лицо, томные глаза и гнилые зубы. Был он вдовой попадьи Марьи сыном.
Но, несмотря на такое отличие от серого народа, все на селе звали его просто Сашкой, потому что, выгнанный из духовного училища, вернулся он лодырем в село раз и навсегда и был бит попадьей Марьей при помощи уполовной ложки на смех соседям, смотревшим в окно.
А спустя недельку побили его и парни за двухорловый пятак в орляночной игре и наказали близко не подходить к девкам, до которых Сашка был великий охотник. Шавердов же, как старинный друг, не то что любил Сашку, а просто выдавал ему из бакалейной их — шавердовской — лавочки десяток папирос в день и терпеливо слушал вранье.
— Я тебе говорю, — рассказывал Сашка, — непременно он выиграл по билету, мне почтмейстер к нему из Петербурга письмо показывал; попусту так не стал бы летать по огороду; знаешь, так и кидается, бормочет: «Эх, говорит, окаянные, очки завалились — я бы всем это письмо прочел: выкусь-ка, говорит, получи такое письмо. Ах, говорит, что мне огород, потопчу его весь, — мне все равно…» Потом присел, да как захохочет и рыжими сапожищами пошел капусту топтать… Я, знаешь, за плетнем стою и говорю ему: «Здравствуйте, Матвей Паисыч. Что вы, говорю, так летаете, или в церковных суммах какой недочет вышел?» Подпустил, знаешь, ему шпильку, а он ко мне кинулся, плетень ухватил, трясет: «Я, говорит, в горнице сидеть не могу, у меня от радости одышка нутро завалила». И вижу я, лезет целоваться; я, знаешь, плюнул в него и ушел. Противный такой…
— Ну, впрочем, ты не плюнул, — сказал Коля Шавердов.
— Ей-богу, плюнул. Что же ты мне не веришь? Вот друг.
— Я тебе не друг, — грызя подсолнухи, равнодушно ответил Шавердов, — а это ты ко мне лезешь, мои папиросы куришь; только мне не жалко, кури…
— Ах, милый, — молвил Сашка, скривив голову и сложив губы бантом, — а не помнишь разве наше детство? Вот было веселье: я тебе тогда в альбомчик стишки написал:
Ты капризна, мила и ленива,
И твой чудный локон…
Видишь, какой я тебе друг.
— Это стихотворение подходяще к женщине, а не к мужчине, — ответил Шавердов и поглядел на вошедшего с улицы мужика.
Мужик, медленно притворив стеклянную дверь, снял меховую шапку и стал шарить глазами образ, чтобы перекреститься. Не найдя, он подвинулся и положил на прилавок пригоршню меди, сказав натужным голосом:
— Вина три полбутылки.
Все, как и голос, было у него натужное и натруженное, словно самим этим мужиком пахали землю и лицо оттого стало землистое и корявое, сивые волосы стояли бугром, а сваленная рыжая борода росла повсюду, где только можно.
Шавердов, схватив с полки полбутылки, стукнул их о прилавок. Но мужик не ушел, а залез внутрь коричневых портов и вынул оттуда пустую посуду.
— Получить, — сказал он.
Шавердов швырнул бутылки под лавку и отсчитал деньги. Мужик долго их пересчитывал на ладони, потом сказал:
— Запамятовал я… — и из-за пазухи вынул еще несколько бутылок, потом из карманов армяка и еще черт знает откуда. Все это было перемазано, затертое и теплое.
Шавердов сказал:
— Что, или загулял, Митрофан?
И, когда мужик, надвинув шапку на глаза, вышел, Шавердов обратился к Сашке:
— Так зачем же ты опять к дьяку бегал? Сашка хитро усмехнулся.
— Прибегаю я опять, а он уже ставни красит, честное слово, зелеными птичками пускает… Я ему говорю…
Но тут Сашка вдруг искривился на табурете, поднял палец и хихикнул, так как в лавку, трепаный и красный, вбежал сам дьяк, Матвей Паисыч Перегноев.
Матвей Паисыч, как только вбежал, ухватил Шавердова за локоть и потянул к себе, ища облобызаться, но, видя со стороны Коли равнодушие, отскочил и беззвучно принялся смеяться, кривляясь всем тощим своим телом в пегом подряснике; на Сашку он не обратил внимания.
— Многие теперь с ума сходят от дурости, — сказал Шавердов.
— Дурость, — сейчас же согласился дьяк, — глупость. А что поступать мне иначе нельзя. Выкусил…
Дьяк присел и, слегка раскрыв рот, поглядел на собеседника.
— Почему дьяк Матвей по огороду бегает? — проговорил он скороговоркой. — Почему дьяк ставни красит? А я не только ставни, я и крылечко выкрашу, я на полу половичка расстелю, — от покойной дьяконицы у меня остались. Как это понять? Вот этот вот юнкер (дьяк ткнул пальцем в Сашку) весь день у меня на плетне висел, любопытство одолело. А я не сержусь: всякому человеку знать интересно, почему у Матвея Паисыча третий день голова нечесана. А я не желаю голову чесать и об этом объявляю всенародно.
При этом дьяк поднялся на цыпочки и широко развел руками.
— Не желаю и не желаю, пока… Дьяк присел и щелкнул языком:
— Что пока? Ах вы шельмецы! Что это такое за «пока»? Дьяк священство получил? Дьяк капитал в банке выиграл? Суета, юнкера… Вам бы все деньги, У меня корова есть — раз, яиц лукошко на пасху, да десять мешков хлеба к рождеству — два. Гречиху я сеял или нет — три… А молебствие о дожде?.. А народ православный жениться, помирать должен? Я по двунадесятым — коровьим маслом власы мажу. Так что за причина, почему дьяк обезумел?
В эти слова Матвея Паисыча Шавердов вслушивался внимательно, и костлявое, с пушком на щеках, худое лицо его стало необычайно серьезно. Сашка же безмерно ржал, сидя на табуретке.
— Восемь ведь лет птицей пролетели, — продолжал дьяк, — как дал я тогда дочери моей Аннушке две сотни рублей и в столицу отправил. Пустяки сказать — столица. Не то что наша Утёвка… Утёвка, — презрительно сказал дьяк, — тысяча двести дворов и один храм божий. Лаптем щи хлебают… Здесь дочь моя нежное свое воспитание получила, да не с вами ей жить пришлось: не к тому рождена, душа у ней высокая… В столице ее, как дочь родную, встретили. У самого Мейергольда училась…