А в коридоре уже слышались испуганные голоса и хлопанье дверей…
«Они думают, я в себя выпалил, беспокоятся, милые…» — томно думал Аггей и, желая сделать этим людям приятное, застонал и вбежавшим в кабинет приказчику и Марье Ивановне проговорил слабым голосом:
— Промахнулся…
В тот же вечер нарочный привез письмо, распечатывая которое Аггей волновался и долго не мог понять, что написано.
«Милый Аггей, — писал Людмилин, — мне очень жалко, что вышло смешное недоразумение. Я благодарю за честь, оказанную моей сестре, и надеюсь, что ты не будешь сердиться на эту курьезную историю. Я и Надя ждем тебя в Петербурге посмотреть белые ночи и освежиться от твоего коровинского сиденья. Надя очень просит тебе кланяться; она говорит, что провела у тебя самые очаровательные дни в жизни. Так приезжай, смотри, и не сердись… Твой Степан… Ваша Над я…»
— Ваша Надя, — повторил несколько раз Аггей, как во сне, и охнул, держась рукой за грудь.
Радость его была велика. Все нежные слова, сказанные Надей, все ее движения припомнились, словно вырвались, как птицы на волю из темного гнезда.
— Ваша Надя… Ваша Надя… — повторял Аггей, — да я просто дурень, ничего не понял, ну что же, что замужем… а — ваша — Надя… — И он, поспешно вынув из бокового кармана красненький платочек, оброненный ею и тайно им похищенный, со всей силой принялся вдыхать его аромат, говоря:
— Милая, нежная, благодарю тебя за все… Потом потянулся, выпрямил грудь, хрустнул пальцами и засмеялся.
— Как хорошо!
Позванная Марья Ивановна немало была удивлена, видя барина, который уже решился на отчаянность, а теперь стоял посреди комнаты, напевая в нос:
Три девицы шли гулять,
Шли гулять, да…
— Марья Ивановна, — закричал Аггей, — милый друг, укладывайте скорее чемодан да крикните — лошадей закладывать; сейчас еду в Петербург…
В темноте по кочкам трясся тарантас, закидывая закутанного в чапан Аггея грязью и водой…
Ничего не замечая, глядел он вперед, думая только, когда же станция выглянет из этой хлюпкой, ночной степи…
Казалось, с приездом на станцию изменится вся жизнь: впереди ожидался город и счастье, а сзади оставалась вот эта глушь… Аггей закрывал глаза, и казалось — отовсюду тянутся обозы, скрипя и скользя по грязи, летает воронье…
Боже мой, боже мой, как медленно ехать! Когда была утрачена последняя надежда, кучер сказал:
— Вон и станция.
Аггей вскинулся. Кучер продолжал, тыкая кнутом в темноту:
— А вот и машина подходит, — как бы не опоздать.
Лошади помчались, тарантас кидало в стороны, Аггей стоял, держась за козлы, глядел на три приближающихся из темноты фонаря, и в немигающие его глаза бросало грязью и водой. Немного не доезжая станции, грузно упал коренник, пристяжные взвились, спутало сбрую. Аггей же принялся трясти кучера за плечи, повторяя:
— Что ты, что ты!
Потом, захватив чемодан, побежал, путаясь в длинном чапане, к подошедшему поезду и, когда ударил третий звонок, впрыгнул в вагон, тяжело дыша.
В вагоне было душно. Свеча, прикрытая шторой, едва освещала спавших на койках пассажиров и чьи-то мешавшие проходить огромные ноги, в шерстяных чулках.
Аггей, сняв мокрую одежду, бросил ее вместе с чемоданом в сетку и этим движеньем задел несносные ноги. Тогда зарычало наверху, ноги подобрались, и, кашляя, свесилась взлохмаченная голова.
— А вы поосторожнее, — сказала голова.
— Извините, — ответил Аггей, — я очень торопился, я едва добежал, представьте, какое счастье.
Наверху чиркнули спичкой, и можно было увидать, что у головы одутловатые щеки, бородка клином и посреди спутанных волос плешь, исцарапанная ногтями…
— Ну, что нового? — сказала голова, и, спустив ноги, сел на лавку человек в измятом пиджаке, довольно толстый и сонный. Человек вывернулся, зевая, и продолжал: — Спать не могу. Вы в Петербург едете? Попутчики значит… Кто вы такой?..
— Коровин, — ответил Аггей с готовностью: он уже любил этого человека, едущего в Петербург…
— Помещик?
— Да, у меня пять тысяч десятин.
— А я Синицын, — сказал человек, помолчав, — разночинец, по-вашему — хам.
— Что вы, что вы… Разве так можно…
— Так вы либерал?.. А вас жгли?..
— Нет. Еще ни разу. Господи, как поезд идет медленно.
Аггей откинулся на спинку койки, с тоскою слушая удары колес о рельсы и шум дождя…
— Вы в Петербург зачем едете? — спросил Синицын, закурив папиросу и смотря прямо в глаза, не мигая.
— Я — так… меня ждут, не по делу, а… почти…
— Понимаю, — сказал Синицын, усмехаясь, — насчет баб, — освежиться.
— Нет, что вы говорите… Я к моим знакомым еду.
— Предположим. Ну, а знаете, ваша физиомордия мне понравилась, я побегаю с вами по городу: без опытного человека нарветесь, знаете ли, на такого бабца…
— Вы напрасно думаете… Но Синицын перебил:
— К вам в имение тоже заверну как-нибудь.
— Пожалуйста, очень буду рад…
— Ну, рады не будете… Стойте, сейчас буфет. Идем пить водку…
И когда поезд остановился, сколько ни сопротивлялся Аггей, увлек его Синицын к буфету, заставил выпить водки с перцем и еще какой-то черной настойки и, захватив бутербродов и пирожков, притащил в вагон.
— Вы, конечно, считаете меня за последнюю собаку, — говорил Синицын. — Вполне вас понимаю. Шутка сказать, за пять лет я дня не имел, чтобы прожить спокойно… Весь вот так ходуном и хожу: пью и грублю своим меценатам. Я, знаете ли, живу по современной системе: найду мецената, отдою его до последней копейки и жду другого. Мысли безумные, поступки каторжные. Ницше меня погубил… Это вам понятно. Вы земляной человек, а я современная плесень, — ницшеанец.