— Ильич, я бы за границу съездил…
— Воля ваша, — ответил на это Ильич.
— Так как же, Ильич, надо собираться, денег достать, да паспорт, да повидать родных…
И, так говоря, Аггей угасал, поездка казалась невероятной: жизни не хватит переделать все дела перед дальним отъездом.
«Шумно там, — думал он, — суета».
Но сегодня Аггей чувствовал небольшое беспокойство: нарочный поутру привез письмо, и до вечера Аггей держал его в кармане, не распечатывая, и улыбался иногда, думая, что если захочет — прочтет новость.
— Может быть, незнакомая девушка, — мечтал Аггей, — одинокая, как и я, хочет приехать, и мы будем сидеть вдвоем у окна.
Зажмурив глаза, старался Аггей представить лицо девушки; оно всегда было одно и то же, где-то виденное давно; но как только он начинал всматриваться, улавливать эти черты — они расплывались, и память глохла, а потом и голова разбаливалась от таких дум.
«Скоро темно станет, не прочтешь», — подумал Аггей и, сделав усилие, достал и вскрыл серый толстый конверт.
Письмо было от Степана Людмилина — товарища детства, который извещал, что вместе с сестрой заедет проездом дня через четыре.
— Людмилин, — повторил Аггей и представил худенького гимназиста, в очках, с полуоткрытым ртом, в широкополой фуражке; у фуражки был выломан герб, потому что даже самые тихие мальчишки мочили картузы водой, клали на ночь под тюфяк и выламывали буквы из герба…
«Ах, как хорошо, — думал Аггей, — вот он войдет, близорукий, ища меня глазами, и поцелует… И мы, как прежде: он внимательно станет слушать, а я расскажу всю свою жизнь, смерть мамы и одиночество, и о том, что всегда хотел полюбить; мы обнимемся и пойдем в сад. Я скажу: оставайся со мной, — милый. Конечно, он согласится. А если хочет, пусть занимается хозяйством… Маленький гимназист в куртке с ремнем… По вечерам будем пить чай на веранде».
Потом Аггей вспомнил, что Людмилин приедет не один.
— Ну зачем с сестрой: наверно, она взрослая и суетливая, будет всюду ходить, ей надо все показывать; еще, пожалуй, заведет моду — гулять…
И Аггей третий раз повернулся в кресле, шумно вздохнул…
«Через четыре дня, — подумал он, — а письмо было послано четыре дня назад».
Он, торопясь, раскрыл хрустящий листок и прочел: «Понедельник…»
«Так и есть, сегодня пятница, поезд приходит в шесть, сейчас они должны подъехать…»
Сильно взволнованный, потирая затекшее колено, вышел Аггей на балкон.
Ночь закрыла полосу заката. Возникли звуки, всегда таинственные, как будто сама темнота шевелилась в кустах, ломала ветку и меланхолично ухала вдруг далеко за прудом, где, сидя на пловучих листах, пели, надув брюшко, маленькие лягушки.
Облокотясь о балюстраду, Аггей прислушивался. Вспомнил один день, когда на мгновение упали все звуки.
Тогда посреди поляны стоял он — маленький, синеглазый мальчик — и сквозь закопченное стекло глядел на солнце.
Не было теней, красноватая темнота будто пеплом осыпала траву и деревья; на солнце надвигался черный круг. Когда остался тонкий серп, все замолкло. Колонны дома поднялись, стали серыми, и Аггей думал, что сейчас расколется беззвучно солнце…
Аггей вспоминал, слушал звуки, а когда за садом на плотине запел ямской колокольчик, тихо засмеялся…
Аггей поставил свечу на комод в прихожей и раскрыл парадные двери, вглядываясь в темноту прохладной лестницы.
Там, внизу, вносили, должно быть, чемоданы, шаркали ногами, и слышались негромкие голоса:
— Узнаешь, Надя, эту лестницу; она мне казалась гораздо больше… А вон и Аггей… Здравствуй, Аггей…
— Степан, иди же, — закричал Аггей, — я не могу посветить, свечу задувает сквозняком…
— Узнаю голос, — проговорил Степан, появляясь в крылатке, в золотом пенсне, — здравствуй. — Мягкие губы его коснулись Аггея. — А вот Надя, сестра, ты помнишь?
— Помню, помню, — торопливо бормотал Аггей и тряс им обоим руки, — пойдемте, пойдемте. И этот чемодан унеси, кучер.
— Ты все такой же торопыга, — спокойно улыбаясь, говорил Степан, и углы его губ приподнимались полукругом. — Дай нам вымыться, мы все в пыли.
Худой и маленький, он пошел по коридору, подняв голову, словно мог видеть тольке из-под пенсне.
Аггей крикнул вдогонку: «Вон направо твоя комната», — и, умиляясь, стоял около Нади, распутывавшей вуалевый шарф…
— Я тоже буду мыться, — сказала она, — ужасная пыль.
— Господи, что же я думаю, а ужин! — воскликнул Аггей. — Впрочем, я сию минуту. — И он пошел в столовую.
«А он все такой же, — думал Аггей, стоя под висячей лампой. — Я уже вижу, что обрадовался; а она ничего, — кажется, мешать нам не будет».
К столу, уставленному домашними яствами, проплыла и неслышно села за самовар Марья Ивановна — экономка.
— Марья Ивановна, — сказал Аггей, — хорош ли ужин сегодня?
— Не знаю, батюшка, так это все сразу да кувырком распорядились; что выйдет — не пеняйте, а завтра постараемся.
— Что они как долго моются?
— А барышня настоящая красавица, и сундук с платьями, вот бы… Эх… да что и говорить… Не то что уездные наши…
— Перестаньте, Марья Ивановна, всегда вы скажете глупость…
Надя вошла под руку с братом. На ней было синее платье. Оглядываясь, она сказала:
— У вас здесь все чудесное, старинное. Наверно, мебель так же стояла сто лет назад.
— Да, все старое, — сказал Аггей и, притянув вымытого одеколоном Степана, трогал волосы его и плечи, — я так рад, я совсем один живу. Нам нужно о многом переговорить…