Нарцис, охватив талию Настеньки, прошептал:
— Смотрите на крышу флигеля, что напротив.
По крыше флигеля, что напротив окна, освещенное луной с одного бока, ползло нечто огромное и темное, осторожно передвигаясь; плоская крыша гнулась и скрипела…
Когда это доползло настолько, что ему стала видна в окно Настенькина кровать, оно поднялось, покачиваясь, и вытащило из кармана подзорную трубу.
Глаза встретили глаза, Настенька скользнула за портьеру, а то на крыше заревело, как бы укушенное в нежное место:
— Подлец! Зарезал без ножа!
И с шумом обрушился дядюшка с крыши в крапиву.
По стриженой лужайке, удаляясь от куртины повядшей сирени и огибая подпертую рогульками яблоню, гуляет, раскрыв в яшмовом переплете тетрадь, дворянин в голубом фраке.
Палевые брюки его подтянуты штрипками к туфлям, из-под шелкового жилета, цвета сливок, выглядывает, нежностью своей похожий на пенки, поджилетник из турецкой шали.
Дворянин подносит лорнет к усталым глазам, и они, скользнув по листам тетради, медленно поверх лорнета устремляются на широкий, на две трети поросший камышом пруд, с плотиной, обсаженной нагнувшимися к воде ветлами, на обсохшую заводь, где ходят деревенские девушки в белых рукавах, надуваемых ветром, и в платках, желтых, как медуница, и алых, как мак. Граблями шевелят девушки сено, а парень мечет его на воз, где, подхватывая охапки, прыгает другой, словно черт, и покрикивает, заломив гречушник.
— Найти ли предмет достойный внимания, — говорит дворянин, — когда вокруг все подвергнуто тлению; тление и смерть овладевают сердцем при виде минутных забав жизни: как эта сирень опустила белые кисти цветов, чтобы увянуть, так и я…
И, опять подняв лорнет, он прочитывает страницу из тетради.
Голубку голубь полюбил
И в роще темной с нею жил;
Гнездо вила его подруга,
А он, не ведая недуга,
В тени зеленой ворковал,
Пока осенний день настал.
Дворянин относит левой рукой тетрадь и вздыхает:
— Удел сердца — печаль, удел жизни — минутное, пока не разорвется сердце; ах, лучше не знать, когда минутное пройдет, и жить, как птицы или как те за прудом, сгребающие сено…
Снова глядит он туда, где по кошнине парень в гречушнике догоняет визжащую девушку.
— Увы, увы!.. — Дворянин вздохнул, положив в карман фрака тетрадь, взял садовые грабли и провел несколько раз ими по траве.
«Хотел бы так же научиться петь, как они!» — подумал он и запел, но в горле у него неожиданно что-то пискнуло. Он зарумянился и, опустив грабли, оглянулся в надежде, что позади него никто не стоит. Но именно позади, почтительно склонив грустное лицо, за грусть и приближенный в камердинеры, стоял в зеленой ливрее Филимон. Увидев, что барин отвлекся от своих мыслей, Филимон доложил:
— Кушать подано.
Гневно сдвинул дворянин тонкие брови и сказал голосом, скорее упавшим, чем резким:
— Ты помешал мне забыться, иди вон, мой друг! — И медленно провел еще граблями по траве, но, разбитый в своей мечтательности, оставил не удовлетворившее занятие и вошел по широкой лестнице в столовую, где, развернув салфетку, попробовал кушанья, но не почувствовал в себе аппетита; лишь налил в хрустальный бокал изюмного квасу и, откинувшись в кресло, коснулся пальцами кончиков пальцев. Тогда между пальцами пробежало как бы легкое дуновение и погрузило еще более носителя этих, из слоновой кости выточенных пальцев в задумчивость, которая и убелила откинутый его лоб.
— Нет, — сказал дворянин, — не для земных утех эти руки; пусть настигнет меня на сем поприще разлучительница! — И он закрыл глаза и вздрогнул, и открыл их уже круглыми от изумления, потому что дверь отворилась и вошла, осторожно ступая, молодая баба с пунцовым широким лицом.
Таково бывает устройство иных лиц, когда над губой закинулся, словно удерживая смех, превеселый нос, черная бровь бежит прямо к переносице, а другая улетела вверх и подпрыгивает от неудержимого веселья… Баба остановилась в дверях, рукой вытерла рот и нос вместе…
— Кто ты? — спросил дворянин, хмурясь.
— До вашей милости, — сразу повалилась баба в ноги, — как зимой мужа моего, Сидора Короткого, лесиной зашибло, осталась я сиротой до вашей милости.
— Ну? — сказал дворянин, успокаиваясь.
— Филимон утрась приходил, ты, говорит, Авдотья…
— Иди, иди, — замахал дворянин рукою, — я разберу…
Брови у бабы зашевелились, румяное лицо — вот-вот сейчас лопнет, как спелое яблоко… Баба шмыгнула и вышла. Дворянин тронул колокольчик. Вошел Филимон.
— Ты что же, мой друг, кого ко мне пускаешь?..
— Сами изволили приказать вчерась, — сказал Филимон уныло, — для вас и привели…
Дворянин подскочил в кресле так, что почти выпал…
— Ах ты грубиян, пошел вон!
«В самом деле, не говорил ли я чего-нибудь этому глупому?» — подумал дворянин. Прошло некоторое молчаливое цремя, он опять позвонил:
— Филимон, позови бабу, а сам пойди в лакейскую…
Баба опять вошла и стала у дверей, столь же картинная в красном очипке и зеленом сарафане, в белоснежных онучах, в новых лаптях…
Дворянин закрыл глаза: было молчание, большая муха тыкалась носом в стекло, озлившись на скуку этого дома…
— Да! — воскликнул дворянин внезапно.
— Ах, батюшки, — испугалась баба.
— Да, — повторил дворянин, — подумай о том, что ожидает тебя по ту сторону жизни…
Баба вздохнула.
— Верю ли я в загробную жизнь? — воодушевясь, заговорил дворянин. — Ах, никто не знает, что с нами станет после печальной жизни.