— Степанида Ивановна приехала, — с трудом выговорил Смольков. — Пойду встречать.
И, не оборачиваясь, он ушел, а Сонечка осталась сидеть на качелях. Возбуждение ее сразу упало, опустились руки. Несколько часов смеха, двусмысленностей и ставших особенно легкими кокетливых движений утомили Сонечку, и теперь ей было гадливо, и с отвращением глядела она на бессовестные свои чулки, одетые напоказ, на вымазанные с вечера кремом, по совету генеральши, руки. Даже в легоньком новом платье не было невинности.
«Откуда все это у меня взялось? — тоскливо думала она. — Как он меня не остановит? Ведь я бог знает до чего дойду…»
Она передернула плечами и поглядела туда, где за косматыми ветлами садилось красное перед ненастьем солнце. Лиловые тучи багровели по разодранным краям, — в них было грозовое, тяжелое предчувствие. В саду затихли птицы, только дикий голубь все еще тосковал, сидя на верхушке березы.
«И этому я стану чужая, — подумала Сонечка. — Он любит ли меня? Должно быть, любит. Надо очень строго следить за собой. Буду больше молчать, не надену больше этих чулок со стрелками. Так просто: перестану кривляться и скажу: я вас, должно быть, очень люблю, милый мой, милый Николай».
Она долго сидела, держась за веревку качелей, положив голову на руку. Когда невдалеке послышался голос Смолькова, идущего с генеральшей, выступили от умиления слезы у Сонечки на глазах, захотелось тотчас же подойти и сказать что-нибудь очень душевное.
За ужином она глядела на Смолькова «собачьими», как он определил, глазами. Генеральша, подергиваясь, рассказывала о каких-то кирпичах. У Николая Николаевича разболелась голова от волнения и вина, и он, захватив свечку, ушел к себе.
Поставив свечу около кровати, Смольков снял пиджак, сунул руки в карманы и, наклонясь над Сонечкиной карточкой, закусил нижнюю губу.
— Больше не могу, — прошептал он, вдыхая свежий воздух. — Монастырь, черт его возьми, какой-то! Целоваться на качелях! Конечно, она может ждать хоть сто лет — птенец. А я что?
Он забегал по комнате, думая все об одном, на чем мысли сосредоточились, как в фокусе, — точка эта была страшно чувствительна, остальной мир понемногу темнел, отпадая. Стали различимы запахи старых книг, ветхой мебели, сада и неуловимых женских духов, пропитавших старую мебель, на которой бог знает кто сидел.
Наконец Смольков остановился посреди комнаты, медленно провел языком по высохшим губам, взмахнул рукой, точно говоря: «Ну, что же я могу тут поделать?», отворил дверь и громко прошептал:
— Афанасий.
Афанасий пришел и стал затворять окно, но Николай Николаевич, потрепав его по плечу, сказал пересмякшим голосом:
— Послушай, друг, как у вас насчет этого самого?..
— Это насчет чего?..
— Ну, этого самого, понимаешь?
— Что вы, барин, — осклабясь, ответил Афанасий, — мы этим не занимаемся.
— Где-нибудь на селе, наверно, есть эдакое?..
— На селе как девкам не быть, только вам не понравятся. Солдатка есть, да ничего, чистая.
— Ну вот, вот, сведи меня к солдатке, голубчик. Сейчас я переоденусь… Постой… вот тебе на чай полтинник. Так ничего солдатка-то… а?
— Солдатка — ничего, мягкая.
Спустя время, осторожно, через черный ход, пробрались Смольков с Афанасием в сад, миновали сырые аллеи, плотину и побежали лугом до села.
У крайней избы в траве на пригорке сидели три девушки и негромко пели; в темноте лица их под платками казались маленькими и странно блестели глаза. Афанасий, словно мимоходом, подошел к ним, поклонился, разведя руками.
— Наше вам с кисточкой!
— Кто такие? — спросила одна недружелюбно.
— Хуторские, позвольте посидеть с вами. Девушки переглянулись, засмеялись, и одна сказала:
— Нет уж, идите, откуда пришли.
Афанасий обиделся, влез в разговор, но Николай Николаевич потянул его за рукав, шепча:
— Пойдем, пойдем к солдатке…
— Придете на хутор, — я вам припомню, — пригрозил Афанасий девкам.
Они что-то крикнули вдогонку, затем было видно, как поднялись, побежали в темноту.
К солдаткиной избе нужно было идти по задам, перелезть через плетень и насвистать собаку, которая сначала кинулась с лаем, но, узнав голос Афанасия, побежала вперед. Боязливо на нее поглядывая, Николай Николаевич покорно прыгал в какие-то канавы, изорвал штаны, промок, попав в навозную жижу, и, наконец, выйдя на пустой дворик, увидел стоящую на крыльце высокую бабу.
— Марина, — бойко сказал Афанасий, — принимай гостей.
— Ах, батюшки, я-то испугалась, — низким веселым голосом молвила баба. — Что же, если с добром, заходите! А это кто? — шепнула она Афанасию и после ответа еще приветливее закачала головой.
Николай Николаевич снял шляпу, поклонился и взошел на крыльцо, но в избу Марина его не ввела, а осталась в сенях, сев на кровать. Привыкшие к темноте глаза Смолькова различили постель со множеством подушек («Воображаю, — подумал он, — каковы подушки»), дойницу с молоком и зыбку, висевшую около на ремне.
— В избе сестрица больная лежит, — прошептала солдатка и весело поглядела Николаю Николаевичу в лицо.
— Ну, как же ты? — спросил Смольков, повертелся и обнял бабу.
Марина засмеялась, освободилась. — Вино будете пить?
— Да, да, вот — рубль. Купите вина.
Афанасий взял деньги и побежал к какой-то своей куме. Николай Николаевич остался, наконец, вдвоем с женщиной и, сердясь на свою непредприимчивость, придумывал, что бы такое ей сказать, чтобы разрушить странную эту, какую-то необычайно простую действительность.