— Вот тут у меня сапог прохудился; усовершенствовать можешь?
— Все могу, — ответил Терентий смело, потому что у него тоже был запой.
Начинал его Терентий с того, что нанимал коня и в кашемировой рубашке катался взад и вперед по улице, пел и плакал.
Потом остервенялся и с топором кидался на всякого, кто останавливал Терентия в переулке или по делу стучал в окно.
А после всего желал Терентий душевно разговаривать, но это ему не удавалось: то щека его начинала прыгать сама по себе и все потешались, или в середине разговора валился Терентий, куда ни попало, бормоча: «У меня же все-таки душа человеческая, не могу больше так жить». Слов этих никто не понимал. Терентия это еще хуже растравляло.
В таком именно расстройстве сидел он на полу перед Игнатом Давыдычем, держа в руке сапог с дыркой.
— Неужто все умеешь? — спросил Игнат Давыдыч и тоскливо поглядел за окно.
Стояла на дворе зима, и в снегу трещали крещенские морозы.
Под вечер народ гулял, катаясь вдоль улицы на ковровых санках, с лентами на конской гриве и пестрой дуге.
Подгулявшие бабенки, в крытых шубах и желтых платках, пели веселые песни, вповалку лежа в санях, и махали бутылками.
Молодцы задирали девушек, толкая в сугробы; под окнами ходили старики, хрустя снегом; у всех щеки краснели, как клюква, и уже скрипели ворота, принимая пригнанных с речки коров; солнце село. И, видя все это, Игнат Давыдович тяжело вздохнул.
— Народ гуляет, а я принужден маяться… Надоело очень, — сказал он и застегнул на костяные пуговицы парусиновый с медалями халат, в который можно было поместить трех десятников и писаря.
— Помочь можно, — ответил Терентий и, скосив глаза, спросил: — Угарно?
— Страсть; так все и ползет перед глазами.
— Я сам понимаю.
— Сделай милость, Терентий, истреби их словом каким, ты, говорят, мастер…
— Мастер, мастер, а сам который год маюсь.
— Что ты?
— Вот вам — что! Сам себе их навязал и не через вино, а через воду.
— Как через воду?
Но тут Терентий, сообразив, что проговорился, закрутил головой и смолк, Игнат Давыдыч даже ногами на него затопал, потом повел носом, встал, упершись о сиденье, и сказал:
— Пирог принесли. Ну ладно, Терентий, окажу я тебе уважение, ведь ты все-таки генеральский сын, идем со мной пирог есть!
Голова у Терентия пошла кругом — виданное ли дело: у самого исправника пирог есть!
Вскочил он тотчас на ноги, отказался до трех раз и пошел вслед Игнату Давыдычу из канцелярии, где они сапог примеряли, в столовую. А в столовой от пирога шел такой приятный чад, что, кроме пирога, ничего не было видно.
Исправник сел, расправил усы, показал Терентию на стол, отрезал угол у пирога и сказал:
— Ну-с.
— Эх, — молвил Терентий, — зарок дал, а вам скажу… С русалкой я живу девять лет, как с бабой…
Игнат Давыдыч только что раскрыл рот, поднеся к нему на вилке немалый кусок, но при этих словах поперхнулся, отодвинул стул и спросил, выкатив глаза:
— Что ты?!
Потом раскрыл пошире, зажмурился и принялся смеяться так громко, что Терентий даже обиделся.
— Смешно вам, Игнат Давыдыч, — сказал он, — а я принужден после, как помру, в реке жить… Это мне неудобно.
Исправник отсмеялся, наконец, перекрестил себе сосцы, приосанился и воскликнул;
— Ах ты мошенник, как же ты без дозволения начальства с гадом столько лет живешь? Почему раньше не доложил?
— Совестно, Игнат Давыдыч, разве бы я пил, если бы не совестно.
— Где же ты ее поймал?
— Конечно, в реке, где они и водятся. Около плешивого камня, в яру, там их плавает видимо-невидимо.
— Слово на них знаешь?
— Какое слово, сама навязалась…
— Все-таки баба, значит?
— Да. Рыбу ловить я большой охотник. Закинешь крючок с наживой в реку и жди, вода как пустая, а глядь — и тащится со дна живая рыбина, даже руки трясутся. Так вот, плыву это я раз под вечер на лодке, гребу и пою, а позади леса тянется; мастер я был тогда романсы петь — дворянское, знаете, занятие, а к невежеству я еще не совсем привык. Вдруг дернуло за лесу — и лодка стала. «Не может быть, думаю, чтобы это рыба, — крючок за корягу задел». Стал я на корму, лесу вокруг руки обмотал, тяну и гляжу на дно. И вижу — на дне вот эдакая рыбина хвостом повела, повернулась и показала белое пузо. Обмер я. Левой рукой взял весло и стал к берегу подгребаться. А она видит, что хитрят, как потянула — я за лесой в воду и бухнулся. Вынырнул, а лодку отнесло. Поплыл я стоя к берегу, а лесу крепко держу; боюсь только, чтобы рыба ноги не отъела. И совсем за куст ухватился и уж коленку задрал, — как принялась она меня под микитки да под мышки пальцами щекотать. Я за куст держусь, а сам хи-хи, смеюсь, ха-ха, на всю реку, даже слезы проступили, и страшно, — понимаю, кто щекочет. Оглянулся и вижу: пальчики проворные по мне бегают; вот-вот под воду уйду, сил нет… Козел меня выручил — покойной бабушки Лукерьи, — любопытное было животное; видит — человек барахтается и не своим голосом кричит, подбежал, стал над водой, рога опустил да как топнет копытами… Русалка тут же и притихла: боится она козлиного духа. Вылез я кое-как, со страху лесу за собой тяну; иду, тяну, оглянулся, а над водой уж голова показалась, — такая красивая: брови подняла, рот, как у младенца… потом и по грудь вышла, и на берег лезет (крючок у нее в волосах запутался), и зовет тихонько: «Не беги, Терентий, возьми меня к себе». А мне куда бежать! Как дурак, стою перед ней; белая она, волосы, как пепел, от колен рыбьи ноги, а за ушками — красные жаберки, вроде сережек. «Уходи, — говорю ей, — ну, что тебе нужно, я не подводный житель». — «Очень ты мне понравился, — отвечает и руки сложила, — возьми меня к себе, как жену. Я буду покорна». Тут у меня, конечно, в глазах помутнение пошло; поднял я камень, кинул в козла, чтобы перестал пугать; сам кафтан скинул, русалку обхватил, прикрыл кафтаном; она присунулась, будто кошка тихонькая, и в глаза глядит… И побежал я с ней по задам к себе…