Под пальцами легкая пыль улетела, и свет фонаря загорелся на золоте, которым доверху полна была ваза.
Кошевники хватали звонкие имперьялы, Володю сбили с ног, и, отброшенный к стене, он ухватился за чьи-то сухие ноги, и от стены на вазу между присевших кошевников упал иссохший труп.
Коричневый, с обрывками одежды и волос, он словно прикрыл собою вазу, которую охранял сто лет.
Руки его, со скрюченными пальцами, повисли вдоль вазы, спина хрустнула, сквозь пыльную кожу в изломе вылезли белые позвонки, голова же покачалась, оторвалась от шеи и, покатясь по ступеням, легла около фонаря.
Кошевники, наконец, толкаясь, побежали к двери; фонарь остался у вазы, и тени от убегающих метались по стенам, пуще того пугая…
Но первый, достигнувший выхода, воскликнул вдруг отчаянно: «Дверь заперта».
Кошевники сначала искали выхода из глухого подземелья, обходя с закрытыми глазами вазу и труп. Потом принялись допрашивать Володю и побили его. На это Володя ответил, что и сам пропал, и сознался, как сговорились они с Ергиным заманить сюда кошевников, как Ергин караулил за углом Харитонова дома, чтобы, пропустив кошевников, сойти в подземелье и запереть за ними дверь, и как, наконец, Ергин не заметил, промахнулся и обрек своего же друга на голодную смерть.
При таких словах кошевники притихли, двое же из них громко плакали, сидя на полу.
Прошло много времени, и стала мучить жажда. Фонарь догорал, а когда настанет темнота, придет и смерть…
Иногда кто-нибудь из пятерых вставал и, ругаясь, тормошил Володю, который скрючился в старой шубейке у двери.
Вдруг дверь с грохотом распахнулась, и на пороге стал сам Харитонов, умерший сто лет назад.
На нем была волчья шуба мехом вверх, лицо же черное, как сажа, и в руке арапник.
— Так вы вот как? — грозно закричал Харитонов, отшвыривая Володю ногой за дверь. — Мое золото красть, моего верного слугу калечить…
Засучив рукава, шагнул Харитонов в подвал и принялся стегать арапником и без того ошалелых кошевников…
Крича не своими голосами, метались кошевники по подвалу, потом один за другим выскакивали в дверь и неслись из подземелья вон…
А Харитонов ругался над ними, покуда всех не выгнал.
Так вот что рассказывают в Екатеринбурге досужие люди, и не верить этому нельзя.
В одном сомнение — будто не Харитонов учил кошевников в подвале, а говорят, сам Ергин, увидев, что промахнулся и Володю на мучение обрек, устроил такой маскарад.
Действительно — откуда вдруг у Ваньки Ергина появились большие деньги и почему кошевники, как завидят его, прочь бегут, — в нем была, значит, причина…
Харитонов, пожалуй, действительно ни при чем — виданное ли дело боярину, хотя бы и мертвому, так шибко за ворами бегать.
А все остальное истинная правда.
Наш городок завалился за крутой горой у синей реки.
Гора высокая и наверху поросла лесом; а все дома и домишки обращены окнами на реку, что бежит бог знает откуда, загибает пологой дугой у горы и уходит на юго-запад в леса.
За лесом солнце каждый день садится на покой, и тогда окна в городе загораются, как пожар, и путнику, бредущему издалече по кочкам и тропам заречной луговины, радостно смотреть на яблоки церквей и кресты, и под ногами его в лужах и перетоках играют красные отблески.
Теперь от города в луга бежит песчаная насыпь с двумя полосами рельс, пропадая в лесах, откуда два раза в день вылетает белый дым и свистит машина.
Теперь летом и зимой можно подъехать к нашему городку, где на главной улице в праздничный день гуляют и начальник станции, и телеграфист, и заезжие жулики.
Теперь горожанин запирает на ночь окна и двери; Павел Иванович, например, живет за восемью железными крюками; а Кузьму Кузьмича недавно нашли связанным — во рту кляп, горница студеная; спасибо, кот спас, лег на живот и предохранил от простуды.
Теперь и мехов меньше и мясо дороже, а гарнизонные инвалиды только слава, что со штыками ходят (раньше стояли у нас калмыки в ужасных шапках, с луками и стрелами — как черти), и в церкви служат не так уж уютно, — все старое вывела железная дорога за пятнадцать лет…
Не изменился только звон литых колоколов, да, пожалуй, сапожник Терентий — человек необыкновенный.
В дни, одному Терентию понятные, одолевал его злой запой; когда же все это кончалось — летом или зимой, — уходил Терентий на речку, неся удочки, а впереди бежала белая его собачка, держа во рту ведерко с червями.
Завидя Терентия, увязывались и мальчишки за ним на реку — глядеть, как сапожник будет есть рыбу.
— Пескарь — тонкая рыба, — говаривал Терентий, вытянув пескаря, — надо его умеючи кушать, — и, хлебнув из пузырька водочки, ел пескаря живьем.
Мальчишки, толкая друг друга, показывали пальцами Терентию в рот, собачка глядела на поплавок, наставя уши, а Терентий, подмигнув, продолжал:
— Ох, боюсь я, как бы из-под коряги опять водяной не вылез: не любит, когда на берегу кричат…
Мальчишки, зная Терентьеву славу, разбегались в страхе; Терентий же, очень довольный, досиживал до темноты, когда в речной воде за опрокинутым лесом разливался и погасал багровый закат. Тогда, в сумерках, опускал Терентий волосатую голову на ладонь и принимался петь жалобные песни — не то звал кого-то, не то жалел.
Слыша отчаянные эти песни, городские кумушки, стоя у открытых калиток, говорили друг другу:
— Терентий опять воет. Что и за человек!
— Женить, что ли, его, ведь как мается…