И так и этак размышлял над ним Яков Иванович, а Верка теребила пальцами рот; толстый нос у нее лоснился; в лампе пищал керосин.
— Знаешь что, — положив карты, сказала Верка, — дура я была, что с тобой связалась.
— А что?
— Так. Нехорошо. Думается.
Яков Иванович усмехнулся, придвинулся, охватил Верху и томно опустил голову ей на плечо:
— Ты, Верушка, любишь меня, гак устрой завтра штуку… я буду помнить.
— Какую штуку?
— Уговори Машу на лодке кататься, а я, будто невзначай, пристану к вам, ала как там уж выйдет; она с тобой поедет.
— Ты мне это говоришь? — воскликнула Верка, отталкивая Якова Ивановича. — Нет, дружок, не дождешься.
Яков Иванович заходил по комнате, уговаривал, приставал, грозил даже, пока Верка, уставясь припухлыми глазами на лампу, не сдалась:
— Ладно уж, отвяжись, все равно.
На следующий день кузнец Голубев постукивал по наковальне молоточком, отбивая такт молотобойцу — высокому парню Лаврушке, который, засучив рукава выше локтей, описывал тридцатифунтовым молотом круг и, подаваясь вперед, с аханьем бил в раскаленный лемех.
«Еще поддай, еще поддай», — выговаривал молоточек; у Лаврушки на рябом носу выступил пот, как горох; искры из горна летели в колпак, освещая белые волосы Голубева, сивую его бороду, суровое лицо в круглых очках, перетянутый фартуком согнутый стан, земляные стены кузни и круглую головенку подмастерья, раздувающего мехи.
Голубев, постукивая, пел духовный стих:
Ты в саду его носила –
Сына — бога твоего…
Следя за ударами молота, легко сочинял он стихи; ухватив клещами лемех, совал его в угли, думая: «Вот так и душа неправедного скочевряжится».
Лаврушка вытирал пот широкой ладонью. На хозяина он смотрел с почтеньем и не посмел бы слова молвить, но сейчас, заикаясь, сказал:
— За водой я, хозяин, бегал; у окошка опять Яков Иванович стоит, сговаривается с нашей Машей…
Голубев поглядел поверх очков и ничего не ответил, только молоточек его заходил не в лад.
— Хозяин, он нашу Машу уговаривает на остров в лодке ехать, говорит: «Я в кузню к тятеньке добегу, спрошу».
— Молчи, — сказал Голубев.
Долго они работали молча. В кузницу, приподняв картуз, вошел Яков Иванович.
— Здравствуйте, почтеннейший, как работаете? — сказал он развязно и принялся вертеться около наковальни, помахивая тросточкой. — Удивительно, железо не согнешь, а вы что угодно сделаете из него.
— Железо — оно железо и есть, — сказал на это Голубев, — а вы что, Яков Иванович, за делом пришли?
— Подковать себя хочу, ей-богу, чтобы резвее бегать, — хихикнул Яков Иванович и беспокойно покосился. — Вы, кажется, Голубев, баптист? Говорят, большие гонения сейчас на вашего брата?
Голубев оставил молоток, поднял очки, подошел к Якову Ивановичу и спросил, когда стало в кузнице совсем тихо:
— Ты к чему подбираешься-то?
Но Яков Иванович уже попятился за дверь и, очутившись на лужке, поправил картуз.
— Поосторожнее бы надо с чиновниками, Голубев, — и, не дожидаясь ответа, зашагал под горку.
Кузнец долго глядел в землю.
— Лаврушка, поди позови Марью, — сказал он, опуская очки.
Лаврушка побежал, скоро вернулся и сообщил, что не нашел ни Маши, ни Якова Ивановича, должно быть, чиновник успел уже обольстить девушку и увез ее на остров.
Голубев не спеша вымыл руки, снял очки и фартук и, кликнув Лаврушку, вышел из кузницы, по пути достойно кланяясь тем, кого он уважал.
От кузницы Яков Иванович поспешил под горку, минуя Песочную, на лужок, где в ожидании прогуливались под руку Маша и Вера. «Позволил, позволил», — закричал Яков Иванович еще издали; забежал вперед и, вертясь, старался прельщать дам шутками и прыжками.
Маша ленивой походкой в козловых башмаках ступала по лужку, ветер, плеща широким ее ситцевым платьем, обрисовывал полный, сильный стан. Зеленую полушалку она придерживала на плечах, отвертываясь от Якова Ивановича с усмешкой, в ушах у нее позванивали серебряные серьги.
— Настоящая гусыня, — шепнул ей Яков Иванович, указывая пальцем на впереди идущую Верку, — будто с яйцом идет.
Маша громко засмеялась и стала еще лучше.
— Я ее всегда зову: гусыня да гусыня, страшная дура, — продолжал довольный Яков Иванович. Маша из-под ресниц повела на него серыми глазами; Яков Иванович заликовал; по пути нагнали они гусей, щипавших щавель; Маша опять засмеялась, а Яков Иванович ухитрился даже поддать Верке подножку, и Вера, красная от злости, обернулась:
— Нечего на других выезжать, сам хорош, стрелок, вот ты кто.
Маша нахмурилась. Яков Иванович постарался замять неприятность. Они подошли к реке. В зарослях тальника краснела корма лодки, которую Яков Иванович тотчас сдвинул в воду. Маша, подобрав юбки, влезла первая. Вера сердито шлепнулась на скамью, зачерпнув башмаком; Яков Иванович, стоя на носу, уперся веслом, и лодка, мягко осев, скользнула, покачиваясь, по речке, залитой солнцем.
Яков Иванович сильно выгребал против течения, стараясь пристать по ту сторону к зеленому острову. Прищурясь, взглядывал он на Машу. Верка, рядом с нею, казалась уродливой и старой.
«Вот увязалась, чучело, — думал он, — нет, чтобы довести до лодки, а самой остаться». Лодка въехала в полосу водорослей, оставляя след; Яков Иванович, поднимая отяжелевшие весла, брызнул водой, Верка вскрикнула; Маша рассеянно оглядывала березовый тенистый островок.